Однако ж Георг и подумать не смеет отказать матери в ее требовании; ему кажется, что при первом слове отказа графиня расстанется с жизнью тут же: столько видит он чего-то непостижимого в глазах ее, виде и голосе. Граф в знак согласия поцеловал руку матери и тотчас пошел к княжне.
Точно необходимо было приказание матери и сознание собственной вины перед нею, чтоб заставить Тревильского ангажировать Целестину, без этого никакое в свете приличие не заставило б его танцевать с девицею-гигантом. Для всех тех, кого интересовало замечать поступки молодого Тревильского, было очень забавно видеть, как он краснел всякий раз, когда ему приходилось выступить на сцену с своей дамой. Хотя бездушная красота княжны Орделинской была все-таки красота, хотя огромная масса тела ее была самая стройность; но при всем том рост ее, целою четвертью превышавший прекрасный высокий рост графа, приводил этого последнего в невольное замешательство; ему было ужасно неловко всякий раз, когда он скользил по паркету, держа за руку княжну, он не смел поднять глаз не только на свою даму, но и ни на кого; ему казалось, что на каждом лице увидит он насмешливую улыбку; сверх того он слышал, как говорили вокруг него: «Вот прелестная великанша!» — «Издали она точно восхитительна!» — «Да, только издали. Но ни любовником, ни кавалером ее в танцах быть не лестно». — «Разумеется! В обоих случаях будешь смешон и себе и другим!» — «Правда, правда!» — «Жаль, что она так велика!» — «Скажи лучше, жаль, что она так хороша». — «Ну, об этом нечего жалеть; красота ее под стать ее росту». — «Как это разуметь?» — «Очень просто: и то и другое хорошо только для статуи».
Такие разговоры не способны были улучшить положение бедного графа, ни расположить его к вежливому вниманию к своей даме, беспрестанно ему что-то говорившей. Сверх всего этого графиня, не спускавшая глаз с него, заметила, что он беспрестанно смотрел на дверь и всякий раз, когда она отворялась, вздрагивал и приходил в видимое беспокойство.
Была уже половина второго часа; гости перестали съезжаться, не слышно экипажей, с громом подкатывающихся к подъезду; звонок замолчал. Краса и веселость бала достигли своего верха; гремит мазурка, все кипит жизнью, все блестит, все цветет, все усмехается, все в восторге! Юность в своей стихии! Живет двадцатью жизнями в один миг.
Среди всеобщей безотчетной радости один граф сидит пасмурный подле Целестины и радуется только тому, что, будучи в последней паре, не так скоро выйдет на сцену со своим Голиафом и сверх того имеет время обдумывать дело, его обеспокоивающее. Но как всякое дело и всякое обстоятельство имеет свой конец, то и работа всех пар, составляющих мазурку, кончилась; настала очередь графу выступить на сцену со своею дамою; уже предпоследняя пара села на место, уже граф с удержанным вздохом встает, берет Целестину за руку, хочет что-то сказать ей, вдруг гремит карета, катится, останавливается у подъезда, звонок ударяет два раза, отворяются дверей обе половинки, входит — Федулова с дочерью.
Вид их произвел действие Медузы на графиню: она окаменела от удивления; ей казалось, что представление света в эту ночь было б гораздо естественнее, нежели появление Федуловой в доме княгини Орделинской.
Граф, только что начавший было небрежно скользить по паркету, увидя прибывших, затрепетал, бросил руку княжны, сделал два шага к Фетинье, но, вдруг опомнясь, воротился, пробормотал какое-то извинение, которое Целестина приняла с тою же нарисованною усмешкою, с которою принимала все, что ей кто говорил. Граф продолжал начатый тур, но уже не с той неподвижностью физиономии и пасмурностью взора, теперь лицо его сияло радостью, которую он видимо старался скрыть или хоть умерить, но не мог успеть ни в том, ни в другом; он сделался любезен, развязен, сказал много приятного Целестине и оставил ее в ту же минуту, в которую кончилась мазурка.
Ни строгие взгляды матери, ни неблагоприятный шепот старых дам, ни насмешливая и презрительная мина графини Орделинской, матери Целестининой, не удержали графа подойти к Фетинье и просить ее на следующий танец. Это была опять мазурка.
Сама зависть замолчала минут на пять, когда Тревильский повел свою даму на место и когда начал этот чарующий танец, сотворенный для юности и красоты. Столь прелестной четы, каковы были граф и Фетинья, не могло и само воображение представить, особливо девица была прекрасна выше возможности описать ее. Итак, зависть замолчала; но, боже мой, как засвистали змеи ее, когда прошли пять минут ее невольного изумления!
— Старуха Орделинская, видно, стала из ума выживаться: к чему это она пригласила мещанку в наш круг?.. Богата! Так что ж?
— Ну, оно не худо, богатство, только надобно б употреблять его приличнее — например, толстая Федулова была б очень красива, когда бы унизалась жемчугом с ног до головы; надела б перстней бриллиантовых на все пальцы до самых ногтей… Почему не так? У нее сотни тысяч беспереводно! Прекрасно и благоразумно поступила бы, если б в именины мужнины, свои или другие случаи семейные делала праздники пышные, роскошные, обеды, балы, ужины на славу, но только на славу купеческую. То есть с целью угостить, доставить удовольствие знаменитым гостям своим, а не с тем чтоб затмить, блеснуть, ослепить, унизить их! А то вообразите, что затевает всякий раз, как дает пир какой…
— Да что тут до того, как она кормит, чем кормит и на чем кормит? У нее всегда собрание одних мужчин, а они мало обращают внимания на ее пышность и изысканность; на это пусть бы она разорялась как угодно; но, по моему мнению, нельзя простить расточительности на такие вещи, на которые она нипочем никакого права не имеет! Вот, посмотрите на нее, может ли что быть дороже, изящнее, прелестнее ее наряда? Посмотрите на ее склаваж, диадему, фермуар, пояс, браслеты, — все это выписано из Парижа, все это самой высокой работы, изящного вкуса, и все это из самых лучших бриллиантов! Взгляните на ее ток или берет! Это ведь прелесть, от которой нельзя глаз отвести! Если и можно простить ей подобную роскошь, так только потому, что все эти прекрасные вещи на ней теряют свою цену. Ее грубое, лоснящееся лицо, толстые руки, неуклюжесть всего корпуса и неловкие движения выказывают ее тем, что она есть, и блистательный наряд не введет никого в заблуждение — почесть ее знатною дамою; но что я считаю дерзостью, переходящею все границы, так это то, что она одевает дочь свою как принцессу крови! За это я затворила бы ей дверь моего дома навсегда, если б была на месте княгини Орделинской.